В этом поединке главную роль играл я.
Конечно же, в тот день, скорее всего в начале августа, было воскресенье.
Я встал сам. Очень старательно умылся, пока мать гладила мой кремовый костюмчик. От волнения я ничего не мог есть. Завтрак был просто мучением.
В комнате, к самому окну которой подступала серая потрескавшаяся стена противоположного дома, всегда было сумрачно. Светлее становилось, лишь когда на стену падал солнечный луч.
Но в то воскресенье все солнечные лучи точно рассыпались по полу, из крана струилась солнечная вода, на лице матери сияла солнечная улыбка. Только отец был строг и красив, как мраморная статуя: черный завиток падал на его мраморный лоб, и он откидывал его резким движением головы.
О, какой артист умер!..
Завтрак закончился в торжественном молчании. Снова полагалось вымыть руки.
Потом она проводила нас по коридору, вниз по лестнице до самой двери. Там она встала, скрестив руки, и пожелала нам доброго пути. Словно мы уходили далеко, в другую страну, с важной какой-то миссией.
Отец мой шагал, серьезный и сосредоточенный, в белом чесучовом костюме, от него пахло лавандовой водой. Я плелся за ним и жадно смотрел на то, что происходит вокруг.
А вокруг происходило нечто необыкновенно интересное. Квартал просыпался для своей привычной жизни.
Столяр Вангел стругал доски. Пекарь Йордан перед входом в свою лавку выбивал из фартука белые мучные облака. Деревья по правую сторону улицы выстреливали зеленые снаряды прямо в синее небо, а по улице проезжали телеги, запряженные коричневыми лошадьми, и очень редко — автомобиль.
Стук-стук! Цок-цок! — какими восхитительными звуками заполнялся некогда этот убогий, давно не существующий квартал!
Нам встречались соседи. Они пытались остановить отца и завести разговор, но он пресекал их попытки вежливым отказом: у нас очень важное дело.
Знаете ли вы, куда мы идем? Мы идем заказывать скрипку в одну восьмую, маленькое блестящее чудо, какого мир еще не видывал! На ней я буду играть чарующие мелодии. Я заставлю плакать всю Болгарию. Но громче всех будет рыдать семейство Медаровых. И когда они, обливаясь слезами, упадут к моим ногам...
Мы дошли до улицы Волова и свернули налево. Остановились перед вторым или третьим домом, отец толкнул деревянные ворота. Мы спустились на несколько ступенек вниз — мастер жил в подвале.
Отец позвонил. Послышалось шарканье. Дверь со скрипом отворилась.
Старая, очень старая женщина с ореолом седых волос и почти выцветшими глазами приветливо улыбалась. Боженка.
— Ну, входи, Марин и маленки мальчик, — сказала она.
Мы прошли до конца темного коридора. Отец постучался и, не дождавшись ответа, нажал ручку двери. Я, как меня учили, снял желтую кепочку.
Георг Хениг сидел на высоком стуле перед верстаком и лобзиком вырезал нижнюю деку скрипки, зажатую деревянными струбцинками. Необыкновенно любопытные острые ножи, полукруглые стамесочки, блестящие напильнички и другие незнакомые инструменты были разложены на верстаке. Повсюду на стенах висели разной величины формы для скрипок и альтов, в углу стоял отливавший желтым светом толстый добродушный контрабас — в два раза выше меня. Над диваном слева от верстака висели несколько икон и лампадка. Окошки закрыты были пестрыми веселыми занавесками. Пахло лаком, скипидаром и деревом. Я вдыхал эти совершенно незнакомые запахи с большим удовольствием. Полумрак, как в пещере гномов, не гнетущий, а таинственный и уютный.
И сам Георг Хениг походил на гнома. Когда он сполз со стула, оказалось, что тело его в пояснице согнуто, словно перочинный ножик. Руки свисали почти до полу. На нем был кожаный фартук, как у сапожника, и серая рубашка с подвернутыми рукавами. Чтобы посмотреть на нас, ему пришлось задрать голову, при этом глаза его, выцветшие и невыразительные, как вообще у стариков, смотрели куда-то вбок. У него было продолговатое лицо, длинные седые, ниспадающие на плечи волосы и тонкие, едва заметные губы. Как ни был я мал ростом, чтобы поцеловать ему руку, я вынужден был почти опуститься перед ним на колени.
— Здравей, мили колега Марин и велики муж — как злати име? — спросил он, пододвигая табуретку.
— Виктор, — прошептал я, очарованный.
— Име царско! Колико лет у злати Виктор?
— Четыре года и одиннадцать месяцев, — отчеканил я, вытягивая руки по швам моих штанишек.
— Ой! Много! Седи тут теперь и давай свой мальки руку деду Георги.
Я сел на табуретку. Отец — на диван. Георг Хениг снова взобрался на свой стул. Я протянул руку и доверчиво позволил ладоням старика сжать ее. Они были шершавые и теплые. Он осторожно брал один мой палец за другим, ощупывал суставы, легонько сгибал, измеряя длину своим большим и указательным пальцами. Он будто ласкал меня. Это было новое ощущение, дед мой по отцовской линии умер до того, как я родился, дед по материнской меня не признавал.
Может быть, именно в эти минуты, когда он, определяя размер смычка, измерял длину моих пальцев, я ощутил бесконечное доверие к Георгу Хенигу, и это чувство меня уже никогда не покидало.
Боженка достала из шкафа вишневое варенье, положила в две розеточки и поставила угощенье на верстак. Принесла и две чашки воды.
Пока я ел варенье, благовоспитанно беря понемногу на кончик ложки, отец и Георг Хениг вспоминали давних знакомых. Старик задавал вопросы, расспрашивал про того или другого, его неправильная речь непрерывно пересыпалась возгласами «ой» и «ай». Хорошие новости — «ой», то, с чем он был не согласен, — «ай». Я узнал, что несколько лет (еще до того, как я появился на свет) он подрабатывал в Музыкальном театре, но сейчас уже слишком стар, ему трудно ходить, и у него совсем нет сил водить смычком (ай-ай-ай!).