Баллада о Георге Хениге - Страница 27


К оглавлению

27

Первой его увидела Цанка. Она страдала бессонницей, от которой ничто не помогало — ни валерьяновые капли, ни холодные компрессы, ни разного цвета таблетки, ни порошки, которыми она отравляла свой хилый организм.

Часов в шесть утра из комнаты Цанки послышался истошный крик. Все выскочили в коридор. Пепи, Роленская и моя мать в ночных рубашках, мужчины — в пижамах и кальсонах. Ванчето, Владко и я напрасно пытались прошмыгнуть между ног родителей, чтобы посмотреть, что происходит.

Первым опомнился отец.

Он постучался к Цанке и, не получив ответа (она продолжала вопить, словно с нее живьем сдирали кожу), с размаху выбил дверь, так что хлипкий замок остался у него в руках.

Цанка, растрепанная, с посиневшим лицом, бросилась ему на шею. В уголках ее губ выступила пена.

— Ужас! — кричала она, указывая на окно, выходившее во двор. — Ужас!

Он оторвал ее от себя, вытолкнул в коридор, а сам остался в комнате. Все столпились в дверях. Я проскользнул в уборную, из окошка которой тоже был виден двор. Залез на стульчак и глянул вниз.

Вангел висел на перекладине, где выбивали ковры, как солдат, вытянувшись перед утренним солнцем. Руки его болтались ниже колен, глаза вылезли из орбит. Неизвестно, кому он показывал черный язык. Голова его склонилась к плечу. Между перекладиной и шеей видна была тонкая веревка, натянутая, как струна.

Меня вырвало. Меня вырвало второй раз, когда я слез на пол уборной, откуда мать выгнала меня, почему-то шлепая по щекам, — впрочем, я совершенно не чувствовал этих пощечин.

Уже придя в себя, я узнал, что приезжала милиция и тело Вангела увезли в морг.

Впервые в нашем квартале человек покончил самоубийством. Я долго и горько рыдал, хотя мне никогда не нравился ни Вангел, ни его кошки, которых мальчишки поили валерьянкой и которым надевали на лапы ореховую скорлупу. Поползли разные слухи, почему он покончил с собой, — как обычно, один нелепее другого.

Дня через два пришли какие-то люди, вынесли из комнаты кушетку, стол, два стула, гардероб, забрали верстак, инструменты и опечатали его мастерскую.


— Нельзя упускать такую возможность, пойми! Прямо под нами, сухо, тепло, есть уборная и умывальник, — возбужденно говорил отец, расхаживая перед дедушкой Георгием. — Разрешение получим. Я все вверх дном переверну, но получу. Поговорю с директором театра, попрошу его лично заняться этим вопросом. Ты ведь у нас когда-то работал, нам не откажут!

— Я остался тут. Нет время переехать.

— А представь, если тебя выселят? Придет бульдозер, сломают дом — куда денешься?

— Оставь мне работать.

— Дедушка Георгий! Как тебе еще объяснять? Пустое помещение! Сухое! Просторное! Места для двух верстаков хватит, мебель найдем, будешь жить в одном доме с нами, слышишь? У нас!

— Хочет работать.

— Сейчас не до этого! Скрипка не важнее того, о чем я тебе говорю. Сегодня же все перетащим и переедешь. Потом будем документы оформлять. Завтра же сможешь снова работать. Никто не будет тебе мешать.

— Я не пойдет в комнату мертви мастер.

— Не будь ребенком! Ну и что с того, что он умер? Все когда-нибудь умрем...

— Верно...

— Ну?

— Мастер сам себя убил.

— Тоже мне нашел мастера! Ну и что же, что он повесился? Его все равно нет, он умер, а мастерская свободна. Ладно, соглашайся!

— Нет.

— Почему?

— Нет время, Марин. Просим, оставь тут делать скрипку.

— Слушай, дедушка Георгий! Ты заставляешь меня думать, что ты действительно того... Да разве так можно? Пойми, если мы не поспешим, через день-два комнату займут. Какая скрипка? Дай я посмотрю на твою скрипку. Что это?

Отец склонился над верстаком, на котором, зажатая струбцинками, лежала готовая дека. Дедушка Георгий водил по ее поверхности циклей.

— Что это? Не похоже на скрипку!

— Почему не похож?

— Чего-то мне кажется... гм, не слишком ли велика? Почему тут, — он показал на деку, — так выпукло, а здесь, — палец его остановился в верхней части деки, — так узко? А это? — Он провел пальцем по месту, где полагается быть грифу. — Почему тут так широко? Что здесь будет?

— Гриф.

— Гриф? Контрабаса? Что ты, дедушка Георгий, выдумываешь?

— Сказал, делать скрипку.

— Но это же не скрипка!.. Я, во всяком случае, такой скрипки никогда не видел.

— Не видел. Никто не видел. Давно играли на такую скрипку, двести, триста лет назад.

— Неужели сейчас время этим заниматься? Балуешься ты, что ли? Возьми-ка свою скрипку, вот и Виктор тебе поможет, я приду с друзьями через час — и все перенесем. Сегодня же вечером опять примешься за свою скрипку.

— Марин! Сказал — время нет. Оставь работать.

— Твой бог что, подождать не может? — раскричался отец. — Знаю! Все знаю! Делаешь скрипку для бога. Мне все ясно! Это тебе не ясно, что завтра, послезавтра — самое позднее через месяц выгонят тебя отсюда, и конец твоей скрипке!

— За месяц кончу.

— Кончишь! А потом — куда? Не задумывался?

— Нет время думать. Сейчас думает инструмент.

Отец сел на диван. Достав сигарету, повертел между пальцами, безнадежно махнул рукой и снова положил в пачку.

— Не сердись, Марин, просим.

— Я на тебя не сержусь... Только что ж теперь делать?

— Сиди и жди.

— Сиди и жди! Завтра тебя отправят куда-то на грузовике, а я буду сидеть и ждать. Эх...

Он встал, огляделся вокруг. Грустный взгляд его задержался на деке, губы искривились. Он велел мне быть дома к обеду и ушел.


Георг Хениг вытащил стоявшую в углу необычную форму. Такой я еще никогда не видел. По размеру значительно больше скрипки, но меньше виолончели. Верхняя часть ее была действительно очень узкой, а нижняя — чересчур широкой. В ней струбцинками была зажата верхняя дека. Отделив ее от формы, он достал струну и укрепил ее на деке. Вынул из ящика в верстаке молоточек и, серьезно посмотрев на меня, проговорил:

27