— Слушай! Добро слушай!
Он легонько ударил по середине деки. Она дрогнула и зазвенела, вибрировала еле уловимо, как камертон, только звук длился дольше.
— Слишал?
— Слышал!
— Какой тон?
— Си-бемоль!
— Добро ухо! — Он довольно кивнул. — Си-бемоль, верно!
Он повторил то же самое с нижней декой. Она звучала в тоне до.
Обрабатывая напильником края обеих дек, Георг Хениг рассказывал мне легенды о скрипках. Самые прекрасные из легенд. Рассказывал о различных школах скрипичных мастеров (брешианская, кремонская, венецианская, миланская, неаполитанская, тирольская, саксонская, венская), о том, как скрипка бродит по свету, переходя из одних рук в другие, попадает то к великим скрипачам, то к мошенникам, то к богатым графам и баронам, то во дворцы, то в бедные хижины — какая странная судьба у скрипки, сделанной настоящим мастером! Сколько неудач, трагедий, но и сколько восторгов и какая слава! Какие имена произносились Георгом Хенигом! Они звучали в полумраке подвала, озаряя его на мгновенье, как золотые ноты нескончаемой мелодии: Гаспаро Бертолотти, Джованни-Паоло Маджини, Андреа Амати, Антонио Амати, Иероним Амати, Антонио Страдивари, Франческо Руджери, Андреа и Пьетро Гварнери, Джузеппе Джан Баттиста Гварнери, Гварнери дель Джезу, Санто Серафино — да сколько еще я позабыл...
— Добро говорил с дерево.
— А ты слышал? — Уши у меня покраснели.
— Не слишал. Устали бил, спал. Но дерево мне слушает, дерево само себе делает, я только помогал.
— Почему ты не хочешь в наш дом переехать?
— Не пойду в комнату мертви человек. Там не можно скрипку делать.
— Ты думаешь, тени туда не будут к тебе приходить?
— Да. Место недобро. Мастер сам себе убил.
— Я его видел... Он был такой страшный.
— Ай-ай-ай! Не добро смотреть мертви человек! — Он обрабатывал деку, водя по ней рубанком. — Обещай мене: никогда не смотрит мертви человек! Не ходи на погребение. Еще мальки, инфант. — Он осторожно вырезал эф — отверстие в верхней деке, о котором говорил, что оно — почерк мастера. На пол падали тонкие, как волос, стружки...
— А ты видел мертвых?
— Когда бил, как ти. Моя мать.
— А Боженка?
— Не видел. Умерла — как сказать? — в госпиталь.
— В больнице.
— Больнице. На погребение била — как сказать?
— В гробу.
— Да. В гробу.
— А ты боишься мертвых?
— Нет. Но не смотри мертви человек. Лучше помни живой...
Чтобы длинные седые волосы не падали ему на глаза, он перевязал их через лоб бечевкой. Теперь, когда он сновал по подвалу, согнутый пополам, со свисающими до полу руками и глубоко запавшими белыми глазами, он походил на индейца — на колдуна какого-то индейского племени. В углу между диваном и верстаком стояло сооруженное им самим нечто, напоминающее спиртовку, на которой булькал клей в металлической посудине. От темно-коричневого месива исходил резкий, тяжелый запах. Золотисто-красный лак мерцал в стеклянной банке. Было жарко и душно, точно кто-то задувал горячий воздух сквозь щели серых стен.
— Сказал отцу про инструменти?
— Да.
— Что он сказал?
— Что лучше бы ты их продал Франте или Ванде. Не детские, мол, это игрушки.
— Не продал никому инструменти отца. И ти не продавай, помни.
— Никогда!
Он соединил верхнюю и нижнюю деки деревянной лентой, которая называется усом. Она была не толще двух миллиметров, он смастерил ее из клена, дерева со Шпиндлеровой мельницы, так, чтобы рисунок шел поперечный. Она состояла из шести склеенных между собой деревянных ленточек. Он изгибал их раскаленным железом, предварительно намочив мокрой тряпкой.
Корпус был готов. Как я ни следил за ним, я так и не уловил момент, когда он вставил внутрь душку — ничтожный кусочек дерева, вроде толстой спички, представляющий, однако, самую главную часть скрипки.
— Немножко влево — скрипка глухая. Немножко вправо — слабая, гласа нет. Надо место точно знал.
Нижнюю деку в отличие от верхней он составил из двух склеенных посередине кусков. Я наблюдал, как Хениг расчертил всю пластину на квадратики — это была трудная работа, отнявшая у него много времени. Измеряя расстояния между квадратиками, он сверял, что-то записывал в блокнот, и я не решался спросить, зачем он это делает, чтобы не отвлекать его. Впрочем, вряд ли он сумел бы мне толком объяснить.
Про душку я, однако, не удержался, спросил:
— Дедушка Георгий, откуда ты знаешь, куда именно ее надо вставлять?
— Спрашивал дерево, оно само сказал. Видишь квадрат? Положил палец в квадрат, ждал, ждал, ждал... Если дерево молчит — положил в другой. И опять ждал. Спрашивал, двигал, думал. Когда дерево видит, мастер имеет терпение — оно само сказал: тут вложи.
Руки у него перестали трястись — во всяком случае, пока работал. Потом, когда он садился на диван и клал их на колени, они снова начинали прыгать. Он разглядывал их, поворачивал ладонями вверх, укоризненно качая головой. Работал он с утра до вечера. Целый день. Когда бы я ни пришел, он работал. Уверен, работал он и по ночам. Он прекращал работу только, когда надо было какую-нибудь часть скрипки положить на время в форму. Ел он мало. Часто мне приходилось уносить домой кастрюльки, к которым Хениг не притрагивался.
Комиссия вновь посетила Георга Хенига. Он не пустил их в комнату. Просили его выйти на минутку — только подписать бумагу, и они оставят его в покое! — но он повернул задвижку и повторял одно: «Оставь мне работать! Когда кончил, тогда говори!»
Георг Хениг словно впал в экстаз. Движения его стали быстры и уверенны. Со стороны ощущение было такое, словно он действует по чьему-то повелению, таким затуманенным был его взгляд, такими точными — движения, таким странным внутренним светом было озарено его лицо.